вторник, 28 апреля 2009 г.

У Валентина Катаева есть повесть «Кладбище в Скулянах», в которой он рассказывает о своем прадеде, жившем во времена Пушкина и похороненном в том месте, где когда-то был убит герой пушкинской повести «Выстрел». Катаев говорит, что пишет свою повесть на основе найденных в архиве старых записей своего прадеда. Однако он начинает повесть как бы от своего лица. «Я умер,— пишет Катаев,— от холеры на берегу реки Прут, в Скулянах, месте историческом. Моя жена Марья Ивановна хлопотала возле меня вместе с несколькими девушками-цыганками, нашими крепостными».
Катаев еще некоторое время описывает похороны прадеда как свои собственные. «Время окончательно потеряло надо мной свою власть. Оно потекло в разные стороны, иногда даже в противоположном направлении, в прошлое из будущего...
...Кто правнук и кто прадед? — пишет дальше Катаев.— Я превратился в него, а он в меня, и оба мы стали некоторым единым существом. Наше общее бытие совершалось по новым, еще не открытым, неведомым законам».
Я подумал, что Катаев описал тут именно то, что происходит (или должно происходить) с нами в отношении классики.
Я должен превратиться в них, а они в меня, и все мы становимся неким единым существом. Наше общее бытие должно теперь совершаться по новым, еще не открытым, неведомым законам.
Впрочем, нужно, вероятно, сделать поправку к этому замечательному художественному образу, при помощи которого подчеркивается единство прошлого и настоящего.
Образ образом, а реальность реальностью, и, разумеется, я никогда не стану доктором Шпигельским, а доктор Шпигельский не станет мной. Даже если бы он был моим прадедом. Однако по мере разбора, по мере анализа, если этот анализ верно строится, я действительно начинаю постигать далекого, чужого мне человека.
Я говорю, что анализ должен верно строиться, ибо у многих актеров подготовка роли проходит, основываясь на каких-то странных, чуждых моему пониманию привычках. Они воображают роль в виде некоей статуэтки и затем стараются эту статуэтку изобразить. Одни это делают очень хорошо, другие совсем плохо, но даже и те, кто делает это отлично, все равно мне не нравятся, ибо, как ни крутись, дело тут не идет дальше подражания какой-то, пускай даже ожившей, кукле.
Актер, иногда даже замечательно, но притворяется, будто он Шпигельский.
У этих притвор есть свои преимущества. В их игре всегда огромное количество деталей, подробностей, мелочей. Они, подобно Плюшкину, подбирают каждую тряпочку образа, каждую его пылинку.
Но я предпочитаю какое-то иное чувство родства с персонажем.
Не крохоборческое, а кровное.
Я предпочитаю, чтобы актер лишился множества даже очень полезных подробностей, но чтобы почувствовал, что это именно он «умер в Скулянах», а не его прадед. Разумеется, идеально было бы соединение одного метода с другим, но о таком соединении я даже и не мечтаю.
Пожалуй, приходится выбирать между одним методом и другим.
Кстати сказать, Катаев выдерживает рассказ о прадеде как о самом себе только на протяжении двух-трех страниц, а затем начинает закавычивать, видимо, слегка переделанные строчки дневника прадеда, а сам остается лишь комментатором. Не так-то, видно, просто на долгое время абсолютно художественно сливаться даже с собственным родственником.
У Шпигельского в четвертом акте есть большой монолог, обращенный к немолодой женщине, которую он просит выйти за него замуж. Это очень откровенный монолог. Шпигельский рассказывает тут такие вещи, какие не так уж часто рассказывают о себе люди. Вернее, быть откровенным в подобном духе свойственно людям только определенного типа. Людям в общем -то гадким, у которых всегда есть разница между тем, какие они на самом деле, и тем, как они стараются выглядеть в глазах других. Это противоречие всегда отягощает их души, и они, как это часто бывает у героев Достоевского, ищут собеседника, которому внезапно и бурно можно было бы исповедаться. Их исповедь похожа на неожиданно вырвавшийся из баллончика газ. Все это, разумеется, можно актерски остроумно изобразить, талантливо воспроизвести, оттеняя всю пакостность такого извержения.
Однако даже и в этом случае для меня дороже ощущение кровного родства с героем, когда его искренность, чуждая тебе, каким-то странным образом сливается с твоей искренностью и уже становится трудно понять, где я, а где он.
Разумеется, такое излияние героя может быть чуждо мне как человеку, но моя профессия, вернее, подлинное владение ею (если оно, конечно, есть), позволяет мне сделать какую-то внутреннюю хитрую перестановку, и вот уже именно я изливаюсь в этом монологе, хотя это и Шпигельский.
Я убежден, что познавательная ценность для зрителя такого художественного метода куда более значительна, чем любого другого.
Я взял для примера Шпигельского, когда же речь пойдет о Наталье Петровне, или Верочке, или даже Ракитине, то все окажется еще очевиднее, ибо сами эти люди роднее. У них, да и у Шпигельского — сегодняшние, а не какие-то там прошлые радости, страсти и переживания. И платье или шляпка тургеневского времени не должны препятствовать проявлению этого сегодняшнего.
«Кто правнук и кто прадед?
Я превратился в него, а он в меня, и оба мы стали некоторым единым существом.
Наше общее бытие совершалось по новым, еще не открытым, неведомым законам».

Комментариев нет: