понедельник, 13 июля 2009 г.

Читая «Дядю Ваню», я думал, какая буря таилась в натуре писателя. В его больном организме теснилась сильная страсть, страсть к жизни, к действию, к здоровью, к любви. Но жил он отчужденно, в общем закрыто, и страсть эта на бумагу выплескивалась часто в виде громкого плача, стона и вопля.

В первом акте Астров жалуется, что жизнь его засосала, что он стал чудаком, что он-ничего не хочет, никого не любит.
И Войницкий зевает, выходит с сонным, помятым лицом. Весь акт он стонет, что ему тоскливо и скучно.
Все говорят обо всем впрямую, не прячась, но в чем же подтекст, тот самый подтекст, который как будто так важен у Чехова?
Может быть, все это чушь, и надо впрямую играть и эту зевоту и эти чудачества от тоски. И водочку тихонько пьют и брюзжат... Так и играют обычно, притом болтая о некоем подтексте. А где он и в чем?
Ведь эта скука и эта тоска так очевидны. Но суть как раз в том, что им не скучно сегодня.
Ведь это — привычная форма. Впрочем, все так и есть, как они говорят, но не сегодня.
Ибо — Елена Андреевна.
Господи, кто не испытывал этот подъем, увлечение, влюбленность или просто волнение, находясь рядом с такой, как она.
Подтекст как раз в том, что Астров и Войницкий сознают: их сегодня страшно волнует что-то. И не только сегодня. Манит, волнует. Появился вдруг интерес, и пускай он запрятан, однако ведь в этом — вся суть.
Одно дело — болтать о тоске в пустоте. Другое же дело, когда случится этот приезд, появление женщины, запах ее, эта новизна ощущений. Особенно для таких, как они, которые годами живут без любви.
Они мгновенно ожили, они взволнованы, взбудоражены, они ожидают чего-то, и все их нытье — показное сегодня, хотя и в нем есть правда.
Они оба ждут, что она придет. Где она? Вот идет, вот уходит... Они соревнуются даже, пускай это скрыто от глаз, почти скрыто, но этот подъем есть подтекст, и в этом подтексте — вся драма, ибо ему, подъему, суждено оборваться. И вот тогда возникает тоска, только гораздо страшнее прежней.
А по контрасту с этим подъемом дяди Вани и Астрова — ночная сцена с профессором, мужем Елены Андреевны.
Он, напротив, в расстройстве, в падении, но не в пассивном расстройстве, но не в хандре и капризе, а в активном припадке отчаяния из-за старости и болезней, от внезапного осознания своей пустоты.
Он раздражен, зол, свиреп, гневен. Он придирается, требует, протестует. Он кричит, он загнал всех, какой-то ночной кошмар, да и только.
Пускай он такой и сякой, хуже Войницкого или Астрова, но он не притворно ведет себя, он просто несдержан в болезни и страдает на самом деле, не меньше, чем кто-то другой. Ему тоже ласка нужна, но он достаточно здраво смотрит на вещи, во всяком случае теперь, в эту ночь. И только старуха Марина его успокоит и приласкает, и он, затихнув, уйдет к себе спать.
Одна Елена Андреевна пока страдает молча, скрывая отчаяние за вялостью, за спокойствием, за сонливостью будто.
Но и когда кричит ее муж, и когда соревнуются перед ней те, другие мужчины, она одна знает: ее положение безвыходно. Гораздо страшнее, чем у них.
Ведь дядя Ваня и Астров на что-то надеются, чем-то взволнованы, ею хотя бы. У мужа пройдут ночные болячки, и он засядет за дело, пускай оно глупое, пошлое дело, но он в него верит моментами.
Она же будет верна ему, дел никаких и в помине нет, и чувство такое, что все уже в прошлом давно, будто она заживо погребена.
К тому же Войницкий, открыто преследующий ее, ей не мил, она тупеет, когда он говорит ей о любви.
Между тем слегка пьяный Войницкий этой же ночью доходит до крайней откровенности. Зачем он стар? Зачем все прошло? Эта дикая тема звучит не приглушенно, не с подтекстом, а с шекспировской яростью.
И открыто, можно сказать, «беспардонно» открыто. Человек чуть что не бьется в истерике, пьяный.
А подтекст, пожалуй, лишь в том, что Елена Андреевна недосягаема.
В этот узел теперь завязалась вся жизнь. Утром все еще было под вопросом, тешил себя какой-то надеждой, хорохорился, а ночью все представляется жестче, трезвее. И вот тогда этот открытый почти припадок отчаяния.
Не легко Чехов жил, если мог сочинять такие истории... Ведь когда хороший писатель пишет о ком-то, то он обязательно пишет и о себе, хоть в какой-то, пусть самой маленькой степени.
Чехов болел и не пил. Но дядя Ваня ночью напился, и Астров тоже немножечко пьян, к тому же он еще в кураже, он еще в какой-то надежде. Ведь ездит он сюда не для профессора, а Зля нее, и разве мужчина не чувствует, что хоть немножечко нравится?
Астров открыл буфет, достал еще водки и что-то ругает, что-то поносит, но тут опять есть подтекст: это не просто брюзжание, это, напротив, некий полет, правда обманный полет, минутный, но это будет ясно потом. А. пока он налил себе рюмку, что-то выпил и съел и, почти не видя, с кем говорит, говорит с удовольствием, хоть и сердится.
Соня же видит, что он на подъеме, это так редко бывает, он так прекрасен, талантлив, особенно на подъеме, и она хотела бы думать, что этот подъем чуть-чуть относится к ней, она угощает, сама закусила тоже и даже решается что-то сказать ему о любви, только косвенно, но он — далеко, хоть и рядом, и совсем ее не услышал.
И тогда бедным женщинам остается только что-то излить друг другу, но и тут такой разнобой.

Никто, пожалуй, не умеет так яростно, как Чехов, описать трагедию разнобоя. Все говорят откровенно, открыто, как будто прямо, притом — такой разлад.

Комментариев нет: